Стр. 30-31-32-33-34. Валерия Нарбикова

Картины Юрия Косаговского
---------------------------------------------------

ПРОЗыРЕНИЕ
---------------------

Валерия Нарбикова
ДООС

...И ПУТЕШЕСТВИЕ

Роман. Начало в № 23 – 31


Вот и еще два месяца прошло, всего два. Это не час до отхода поезда. Это не пятнадцать минут под часами в ожидании возлюбленной, это не миг, когда звонит будильник, и хочется поспать еще пять минут. Это прошли два месяца жизни с завтраком, обедом, чтением, прогулками с собакой.
И Киса могла уехать с Александром Сергеевичем. Но могла и остаться. А могла остаться, а потом к нему приехать. Или он потом мог к ней вернуться.
Приятно, когда жизнь есть у других. И они с ней справляются, с этой жизнью. А когда, жизнь твоя собственная, и ты с ней не справляешься, как же странно на тебя смотрят — ты уже не человек для людей. Ты уже объект.
И тебя изучают, и поучают, и хотят у тебя поучиться, ты даже не собака, не человек, почти морская свинка, которую не жалко. А почему не жалко? и почему морская свинка? Потому что ее нельзя приручить как корову, лошадь, собаку, потому что морская свинка безмозглая и не может любить человека, она жалкая, она жальче человека, и только лошадь помогает человеку, и только собака защищает человека, и только морская свинка гибнет от человека.
Вот всадник! вот герой романа. Если бы лошадь умела писать! Ведь он ее оседлал. Он ее причесал. Научил вставать по будильнику и вовремя ложиться спать. Он водил ее в баню и парикмахерскую. Время ложиться спать. Он смотрел ей в глаза. «За что ты меня любишь?» – «за глаза», – «ну не за глаза же!» – «за глаза».
С Таней нужно было что-то делать.
– тогда я тебя возьму с собой, – сказал Александр Сергеевич, и он посмотрел собаке в глаза. А она ему – в глаза. А Киса – ему. А собака – Кисе. Чтобы Таня в Москве писала на паркет. Раз здесь нельзя. А в Москве можно. В Москве собственная квартира, а здесь хозяйская. И в Москве можно делать все, что только хочешь, а здесь все – что только можно.
– поехали вместе, – сказал Александр Сергеевич Кисе, – поедем!
– ты же скоро вернешься обратно, – так она сказала. И если она так сказала от чистого сердца, то что это за сердце? что за кровь, которую оно гоняет. Это бессердечное сердце. Это холодная кровь. Или оно глупое, это сердце, раз оно не болит?
Тане купили намордник, билет, ей выдали справку, что она сучка, Таня, и что она здорова.
И стали прощаться.
Дождь был на следующий день. Он уже начался на вокзале, и под дождем быстро стемнело, как в кино. И Александр Сергеевич нес сумку, а Киса вела Таню. А что бы ты чувствовал на ее месте?
И Александр Сергеевич чуть-чуть отставал, а Таня оглядывалась – идет ли он. Он шел.
– можем опоздать, – сказала Киса.
Лучше бы этот поезд не пришел. Лучше бы его отменили, лучше бы у него не было колес. Но его не отменили, не укусили, и он пришел на колесах – вовремя.
И они поцеловались, Киса с Александром Сергеевичем. Как будто он уходил на войну. Болтовня. Как будто он улетал на луну. Болтовня. И они посмотрели друг на друга. «Не любит она меня, что ли?»
А потом Александр Сергеевич втащил Таню в поезд. И он сели у окна. А потом поезд тронулся. А потом Таня когтями стала царапать по стеклу. Этот мерзкий скрип когтей по стеклу. И они были сейчас очень похожи – оба: Таня и Александр Сергеевич. У них были одинаковые глаза, с такой тоской в глазах. Глаз даже не было, вместо них была одна тоска, И поезд пошел быстрее, и Киса еще бежала за поездом, как дура, со своей собственной дурацкой тенью, но она уже не могла его остановить, потому что она была маленькой линией, таким всего лишь штрихом на платформе. И они двигались параллельно: поезд и она. А параллельные линии никогда не пересекаются, только, может, в огне, когда сгорят.
Домой Киса шла полумертвая, полуживая, без мужа, без собаки... а вот странно, она шла домой и сочиняла стихи, может, это не надо делать? и надо запретить? запретный плод сладок? стихи были про то, как бы про абсолютную тишину. Про то, что мир, он наполнен звуками: это поезд, часы, сковородка, чайник, автомобиль. Но иногда бывает так, что исчезает вдруг звук совсем. И даже эти звуки: чайника, автомобиля. И оказы¬вается, что это полная пустота для человека, в которой нельзя пойти ни туда, ни туда-сюда. В этой пустоте даже нет шума дождя, вообще полное отсутствие шума, звука. Это даже не затычки в ушах, а прямо в самом сердце ничего не слышно, как будто у сердца нет ушей.
Платить, конечно, нужно за все. Товарообмен. Но нет таких монеток и бумажек, которыми можно расплатиться за тот дождь на вокзале. Только стихами. Неужели и стихи – это тоже расплата? Тогда до свидания! пока! про это еще не написаны романы, а тем более трактаты. Только стихи.
Вот дословно пересказанная история пятилетней девочки: жил был Пушкин. И приходит к нему негр без ног. И Пушкин ему говорит: «ну здравствуй». И негр говорит: «здравствуй». Пушкин отвернулся и говорит: «до свидания, Таня».
– а причем тут Таня?
– забыла сказать, – сказала девочка, – с ним еще Таня была.
И вдруг все становится неинтересным: мороз и солнце, день чудесный, и даже становится противно – я памятник себе воздвиг... всюду цитаты. На вокзале – ямбы. В магазине – перифраз. На заборе рифмы — Шура-дура. И все самые смышленые, все самые-самые пользуются плакатами, это их гнездо, и они обсасывают, высасывают и отсасывают.
Заграница начинается с Шереметьева-2. Не с Белорусского же вокзала. Но поезд с Александром Сергеевичем прибыл по-домашнему – на вокзал, и он по-домашнему прочитал: вы вложили? вы вложили... вы вложили! «Сидеть!» – сказал он. Вы вложили! – сидеть – вы вложили – сидеть! Вот оно счастье концептуалистов, Упаковались. И сидят в говне.
А что бы ты чувствовал на ее месте. «Сидеть!»
Не надо человеку думать о том, о чем как бы думают животные. Зачем Герасим утопил Муму, а ведь Герасим был немой человек, а Муму говорящая собака. Но Герасим ничего об этом не скажет, и Муму ничего об этом не скажет. И еще у них есть в глазах покорность, у животных:
у собак, лошадей, даже у священных коров. А у человека в глазах – огонь. Животные ходят на четырех ногах, а человек – на двух, а две остальные ноги у него как бы руки, более чистые, чем ноги, даже не в смысле ногтей, ухоженных, он ими ничего не делает, он ими себя обслуживает: раздевает, бреет, онанирует, похлопывает по щекам. И корова в этом смысле сильно отличается от человека, потому что она обслуживает себя хвостом.
В маленьком ресторанчике Киса заказала овощи, которые один человек быстро посадил, и они быстро выросли, а другой их быстро собрал и быстро продал, а другой их быстро приготовил, и теперь Киса их быстро ест. А рядом сидел господин, который ел индюка с грибами, и пока он ел, кто-то уже бежал уже за следующим индюком, вот он уже поймал его и убил, а потом сбегал и собрал грибы, а потом прибежал какой-то набегавшийся господин, прибежал и ест.
«Сидеть!» Очень хорошо, очень даже концептуально.
У тебя все концептуально, и пластмасса и Пифагор. А концепт, это всего лишь отработанная материя, вторичная, говно. И концеп¬туализм – это гимн говну. Не раблезианскому, которое занимает такое же место, как плоть, кровь, жратва, питье. И не маркизо-де-садовское говно, которым можно поиметь шлюху, чтобы она была создана как бы из одного куска говна. А говно – нормальное, просто отработанная пища, переваренная и бро¬шенная в сортир. «Сидеть!» И была такая система, такая абсолютно герметичная, и у нее был даже король концепта, и даже отчество у него было концептуальное – Ильич. А имя так себе, просто Леонид. А все вместе – Леонид Ильич. И в это время при нем росли и выросли художники и даже поэты. И своего рода они были ассенизаторами, то есть концептуалистами, Они пропускали через себя говно, «сидеть», и производили «говно», качественно оформленное. Концептуализм – да, это качественно оформленное говно. «Говно» в рамочке под стеклом, говно в шляпе набекрень, говно в туфельках, и просто говно собачье. «Сидеть». И у одного концептуалиста, который наиболее качественно оформлял говно, была такая говенная игрушка: у нег на чистеньких ниточках висели помойные записочки. И слова в записочках были грязненькие. И казалось, что эти чистенькие записочки как бы даже воняют, может, и от слов.
Конечно, русский язык не приспособлен для пророчеств. На русском языке они звучат или в лучшем случае смешно, или пошло. Также как он не приспособлен, русский язык, для радио. Потому что радио моложе русского я зыка. И все, что сказано на русском языке, по радио звучит или смешно, или пошло. Потому что русский язык старше и умнее радио; и лучше, и чище. И вообще, все писатели скатывались с горки, как только начинали вещать: и Гоголь в своих неопубликованных письмах, которые никогда не отправлялись, «из переписки с друзьями», которых у него никогда не было; и Достоевский в своих поздних дневниках, где он одновременно монархист, антисемит, анархист, мазохист, и собственно, сам уже суффикс «ист» уже какой-то самостоятельный, как корень. Из-за него в сущности «монарх» кажется суффиксом, а «ист» корнем, в существительном «лист» «л» кажется буквой, а «ист» корнем, в прозвище «модернист» «ист» явно корень, а «модерн», черт знает что такое, во всяком случае, не корень.
Хорошо, когда холодно и поэтому мало говорят, И в холоде становится ясно, почему все цивилизации развиваются от тепла – к холоду. С юга – на север. Сначала надо в тепле все обдумать, поразмышлять, отогреться, а на севере высказаться. Люди любят про: насилия, войну, трупы, катастрофы. И любят Новый год. Самый любимый праздник, детский.
Между прочим, он уже подходил, Новый Год, и его нужно было отмечать.

На Белорусский вокзал прибыли люди, поэты и герои поэтов. Лирические герои. Но пусть, если поэт лысый, то пусть и герой его будет лысым, пусть он даже будет пьяницей, и пусть девушки его не любят, но пусть он будет хоть лирическим, но настоящим. И не надо, чтобы в стихах он пил в ресторанах, чтобы в стихах у него было много женщин, в стихах, а в жизни он бегал по журналам и пристраивал свои стихи про шампанское – воображение, конечно, великая вещь.
И если из окна купе была видна погода, то при отсутствии окна погоды как раз и не оказалось. Зато теперь из «погоды» – а была сырость и мелкий дождь – были видны окна трех-четырех-звездочных окон, то есть с улицы было видно то, за что они платят, глядя на улицу из окна.
И они шли, Александр Сергеевич с Таней, и Таня не была вьючным животным, она даже не была слоном с грустными глаз¬ками, хотя глазки у нее были такие же грустные, как у слона. Она шла по грязи, Таня. А прямо за Белорусским вокзалом уже была луна. Несмотря на мелкий дождь, она была в небе, даже скорее это был мелкий снег. И они шли по круглой земле – Таня и Александр Сергеевич – которая у Белорусского вокзала, земля, была плоской. Просто Белорусский вокзал был на земле. А сама земля была в воздухе.
И эта круглая земля отбрасывала тень в виде конуса. И каждый день, когда в Москве день, в Нью-Йорке ночь, и Нью-Йорк внизу земли, в самом центре теневого конуса, и конус доходит до луны, которая в океане неба, на дне океана, по ту сторону земли – то в этом конусе, как мокрый снег под фонарем, такие же белые и холодные, как луна, вьются души всех сомневающихся, они мельтешат, и у этих душ, как у снежинок, нет крыльев, и они не могут отлететь от земли, ветер их отбрасывает назад к земле, и они прибиваются к земле ветром и светом фонаря. И это чистилище под фонарем, это бездна Гекаты, такая мокрая, а души такие слабые, и они тают, прикоснувшись к земле.
Собственно, не хотелось бы жить еще раз. Собственно, еще раз не хотелось бы воплотиться. И если это правда, что есть такая бабочка, которая после куколки, как душа после мумии, может, Психея, то пусть все уж будет в этой жизни сразу – один раз: и один возлюбленный, и один муж, и сто любовников, и разврат, рестораны, кино, танцы, и розы, бассейн и чай в глубоком одиночестве утром, почти во сне, и все, все: снег тоже, и дождь под зонтом на троих, и шалаш, и тень, которую отбрасывает дерево (сосна?) на тот куст, который завтра будет срублен. Была ли эта тень?
После ресторанчика, вернувшись домой, Киса обнаружила спящего Сережу, он спящий, сидящий, спал-сидел на стуле.
Была ли эта тень?
Это был сон как бы американский. Как будто Сережу пригласили в театр? Это скорее было некоторое действо. Была небольшая, ярко освещенная сцена. И на сцене такой манеж, как бы для годовалых детей. И этих годовалых детей играли перезревшие бабы и мужики. Морщинистые, с отвисшими брюхами, волосатые, слюнявые. И они были голые. И они ползали по манежу. А вот пришли няни. Они ухватились за одного шестидесятилетнего малыша, волосатого и небритого, и посадили его на горшок. Он пыхтел-пыхтел и покакал. Его перевернули и вытерли ему попку. И стали на него натягивать ползунки. Но его здоровый член выпирал из ползунков, и няня пыталась втолкнуть этот член поглубже. Младенец спустил. Ползунки были перепачканы в его сперме. Няня его стала шлепать. Он повизгивал. Рядом с ним лежала жирненькая стерва лет сорока. С небритыми ногами и волосатым лобком, она брыкалась, а потом заныла. Ей всунули соску, она пососала и выплюнула. Соску обмакнули в чашку с чем-то сладким, и опять всунули ей. Она зачмокала. С трудом на нее натянули трусы и распашонку. Под распашонкой болтались обвисшие, когда-то пышные, когда-то белые – буфера. Няни были очень хорошенькие: молоденькие актрисы, которые возились с говном старых мудаков. Они пеленали этих старых шлюх, от которых требовалось пошире расставлять ноги и чмокать от удовольствия, высасывая молочный коктейль. Неплохо сложенная мулатка, забилась в угол манежа и отрыгнула. И няня стянула с нее ползунки, а другая няня принесла тазик, и они вдвоем стали ее мыть. Потом они посыпали ее тальком, шлепнули по попке, надели носочки и чепчик, и она уползла.
Всем этим действом заправляла дамочка в элегантном черном костюме, в шляпке с рожками.
В туфлях на высоких каблуках. Причем, туфли были так устроены, что имели два каблука, как будто эта дамочка ходила как бы на таких копытцах. И дамочка, и зрители поощряли младенцев. Особенно восторг вызывали моча, говно, сопли. А когда какая-нибудь престарелая сука блевала и ловко уползала, а подоспевшая няня наказывала за это не ее, а, к примеру, жирного очкарика, в зале проносился одобрительный смешок. И Сережа направился к выходу. Там горели такие зеленые буквы, и хотя они были вверх ногами, было ясно, что это выход. И уже у самого выхода при таком тусклом освещении перед Сережей возникла эта дамочка. Она улыбнулась ему, приоткрыв свой маленький ротик. У нее во рту было темно. Она открыла его пошире, и тут он увидел, что там во рту у нее ничего нет. Это была такая черная дыра, уходящая в бесконечность. Черная, как в подъезде со стороны черного помойного входа, когда перегорели все лампочки. Даже еще чернее. И из этого рта вылетело и мя: «Таня». И особенно пасть ее открылась на букве «а», после придыхания. И пасть оказалась такая огромная, величиной с лицо. Это была как бы пропасть в лице. То есть лицо было как бы бумажкой, а за ней начиналась бездна.
Сережа открыл глаза и обнаружил себя спящим. То есть он сначала проснулся, а потом только понял, что он еще спит. Он спал прямо за рабочим столом. Он работал, а потом от усталости рухнул. Он, как школьник, спал, сложив руки на столе, и уткнувшись в них головой. Он попытался и дальше заснуть, но вдруг окончательно проснулся, вспомнив омерзительный сон, который только что приснился ему. Этот сон был про то, как он трахнул холодную женщину. Она была и холодная, и мокрая. И не то, что она холодно реагировала на его ласки, она как раз активно реагировала, но она была мокрая, как мокрая тряпка на улице, которой нужно вытереться, потому что больше нечем. Она прилипала к телу, и от нее было холодно и мокро всему телу. И от холода Сережа проснулся. Он заглянул в комнату Кисы, и Киса притворилась, что спит. А Сережа притворился, что он не заметил, что она притворилась.
Он сварил себе кофе.
Кофе уже почти остыл.
Он выпил рюмку водки.
В общем, он устал. Немного. Просто смешно сказать – делать проект дома, который сочинила Киса, Детская игрушка – треугольник из квадратиков. Он выпил еще одну рюмку. Где это она подсмотрела? Странно какое-то состояние: не хочется ни пить, ни есть. «… Таню». Оказывается, ему хотелось этого. И сначала именно с Таней. А потом он понял, что вообще он хочет, вообще с любой Таней, даже с чукчей-Таней. Даже чукчу-Танк он хочет.
На третьей рюмке водки зазвонил телефон. Это был Ку. Он попросил к телефону Кису. «Она спит», — сказал Сережа. И тут же из своей комнаты вышла Киса. «Тебя», – сказал он.
И когда Киса взяла трубку, говорил уже господин Ив. И на плохом английском они договорились, что машина, которая прилетит, будет в дверях, и он внутри будет держать ее всегда.
Сережа подумал: Хорошо.
Хорошо, что Киса его сестра.
Хорошо, что она не его жена.
Хорошо, что у него нет жены. Хорошо, что у него есть сестра.
Хорошо, что у сестры есть муж.
Не хорошо.
Не хорошо, что она изменяет мужу.
Хорошо, что ее муж об этом не знает.
– Хорошо, – сказала Киса Сереже, – я уеду ненадолго, а потом вернусь. Хорошо?
И Сережа сказал: «Хорошо».
Пожалуй, что это и есть ловушка, эта жизнь. Поймали. Ведь с самого начала непонятно, откуда ты, и что это значит, что ты родился? Вообще из ничего сделан человек. Из какой-то жидкости, спермы, похожей на сопли. Из каких-то там витаминов. А что такое растешь? Превращаешься из ничего – в нечто, из витаминов – в человека. Глаза растут, уши, но вообще-то растут действия: плохо ходил, стал ходить хорошо; плохо видео, стал хорошо видеть. И слышать стал лучше. А вот если бы человека не учили с детства, может, он был бы умнее. Может, человек глупее себя самого, потому что способен обучаться тому, чему учат его те, которые не знают, как. И чему. Может на самом деле он умный. Красивый. Богатый. Молодой.
Сам по себе. А среди людей он обычный. Ему плохо со здоровьем. Ему нужны очки, чтобы смотреть кино.
Но если не из спермы, из которой трудно поверить, что сделан человек, то может, он сделан из слов. Даже из букв. Которые сделаны из ничего, в них даже нет витаминов, в буквах, в них нет бумаги,
денег, и они не горят, не тонут, они физически не могут погибнуть, они были даже раньше человека, а потом, когда его такого маленького, похожего на букву «а», или есть человечки, похожие даже на «г», даже на «ж», да на разные буквы похожи люди. Вот когда этих человечков не будет, то буквы останутся. Они останутся без людей. Как чистая абстракция без члена. Как член без спермы.
И не хочется верить ни в одну правдивую историю, в которой нет преувеличений, и ни в одну, в которой будет что-то преуменьшено. Потому что каждая история начинается лжи. То есть с правды, которая потом оказывается отчасти ложью. Это и есть то, что можно назвать историей.

- История четвертая («Жених») -

Сначала он пришел к Кисе со своей невестой, этот жених – почитать стихи, это еще до того, как его посадили в тюрьму. И в тюрьме он не стал педерастом, потому что у него была невеста, и не стал пассивным, потому что его пожалели, может, из-за стихов. Это чтобы его не забрали в армию, он сидел в тюрьме, в которой уже сидел без зубов после психушки. И психушка у него съела желудок. И в тюрьме он был чистым, почти без всего: без желудка, зубов, волос.
Его сразу выпустили, как только потеплело, и все стало таять после Лени, хотя после него были еще дяди. А после дядей был уже дядя Миша. И как только пришел дядя Миша, он его сразу заметил, он обнял его как сына и сказал: «иди, сынок, домой!» Он из тюрьмы не то что вышел, выбежал, вылетел, его просто из тюрьмы — спасибо!
Получалось, что они были знакомы с Кисой уже несколько лет – несколько дней до тюрьмы, потом несколько лет не виделись и всего несколько дней после тюрьмы. И он был младше Кисы лет на пять. Но так как у него не было двух зубов, и кожа какая-то серая, какая-то больничная, непроглаженно-изношенная, как казенное белье, и он стал лысеть, даже была плешь на голове, и он казался старше Кисы. И они встретились в метро. И они читали друг другу стихи. И тюремные стихи у него были про любовь. Стихи Кисе сразу не понравились. Может, там были отдельные хорошие строчки, но они были наивные, жалкие, а потом когда он прочел третье стихотворение, то сразу стало видно, что это хорошо, что он пишет стихи. Потому что он сам по себе лучше своих стихов. Он и тоньше и умнее их. А стихи толще и глупее его.
И сначала договорились так, что как только они с Кисой встретятся, то сразу заедут за его невестой, а потом вместе сразу поедут в гости. А Александр Сергеевич уже сам приедет в эти гости. Но сразу к невесте они не поехали. А почему-то вышли из метро Пушкинская и зашли в армянский бар рядом с магазином Армения. Бар еще был не достроен, и ноги нужно было вытирать о леса. И в этом армянском баре в лесах почему-то продавали грузинский коньяк. Хорошо, конечно, но это было особенно смешно: пить грузинский коньяк в армянском баре. А потом после бара они поехали за его невестой, и не на такси, которые плохо ходили, то есть почти вообще не ходили. То есть счетчик, таксист, зеленый огонек остались только в стихах. И чтобы не опоздать, они поймали скорую помощь. И она была хорошая и добрая. И она взяла намного меньше денег. И хорошо, что в этой скорой помощи они ехали не как больные, а как вполне здоровые, развеселые, хорошо еще, что они ехали не как трупы. «Никого». Оказалось, что невеста не дождалась и ушла.
– Может, обиделась? – сказала Киса.
Странно даже назвать это постелью. Постели вообще не было. Они целовались в маленьком коридорчике между ванной и туалетом. Он даже не успел в нее вставить, он кончил прямо в воздухе, в безвоздушном пространстве, между ванной и туалетом. И кое-что было мокрым и грязным. И кое-кому было не весело. А потом закапала вода в ванной из прохудившегося крана. Оказывается, она все время капала. Но этот капающий звук прорезался только сейчас. Почему-то Киса не захотела ехать в гости. А захотела домой. И чтобы дома был Александр Сергеевич. И чтобы он ни о чем не узнал. И чтобы как будто она ему и не изменила. Даже между ванной и туалетом.
– я тебя провожу, – так он сказал, этот жених,
И они поехали. И они ехали не на такси, и не на скорой помощи, а на метро. Просто обычно ехали и обычно болтали. Обычный молодой человек. Обычный жених. Обычные стихи,
И у своего дома Киса стала прощаться с этим женихом. И он сказал:
– ты обещала дать свои последние стихи.
Она их не взяла с собой. Забыла. Они поднялись к ней домой. Почти верхом. Потому что по лестнице. Без лифта. Почему-то отключили свет. И значит лифт. И без света на лестнице началась любовь без лифта. Она началась бегом, эта любовь. И продолжалась пешком. Потом стоя. Потом оказалось, что Александр Сергеевич тоже уехал в те же самые гости, и любовь продолжалась лежа. Лежа на животе. Лежа, на спине. Лежа, подложив под голову «что это такое, в темноте не видно», сапог на потолке. Они занимались этим два раза. Они вместе начали и кончили. И потом опять начали. И уже не могли кончить. А уже было пора. Уже было пора кончить. И пора ехать. И вообще уже было пора – пора.
Свет включили, как только начался салют. Оказывается, был какой-то праздник. Может, новая конституция. Киса выключила свет. Но салют отключить было не под силу. Он громыхал в ушах, его никто не заказывал, он мешал кончить, этот салют, со своими рвотно-леденечными огоньками, со своей фосфоресцирующей спермой, размазанной по небу.
– Поехали, – сказала Киса, – хватит.
И они поехали.
В гостях он нашел свою невесту. А Киса нашла Александра Сергеевича.
Александр Сергеевич даже не обратил внимания на жениха. Как будто это было пустое место. Пустой звук. Как пустая улица, по которой Киса с Александром Сергеевичем возвращались домой, и Киса спросила: «в честь чего был салют?» Пустой день.









0 комментариев

Оставить комментарий